«Возьмите меня домой!». Интервью с Александром Суворовым

Александр Суворов о детстве, «Загорском эксперименте», Эвальде Ильенкове, научной работе, музыке и поэзии

Александр Васильевич Суворов не раз говорил, что больше всего ему не хватает живого общения. Потому он — практически тотально слепоглухой — до сих пор преподаёт, хотя уже и совсем немного. И так рад гостям.

О его жизни стоит писать книги и снимать фильмы. Пожалуй, Суворов — самый известный слепоглухой из ныне живущих. Он участник знаменитого «Загорского эксперимента», в ходе которого четвёрка слепоглухих (Суворов, Сергей Сироткин, Наталья Корнеева и Юрий Лернер) освоили полный курс МГУ, а двое — он сам и Сироткин — получили научные степени.

Мы встретились с Александром Васильевичем в феврале 2020 года в его квартире на севере Москвы. Дверь открыл Олег Гуров — друг и сотрудник Суворова. Я не мог предположить, что беседа растянется на три часа, а сказано будет столько, сколько вмещает не каждая жизнь… Суворов оказался невероятно интересным собеседником. Вопросы я через флешку передавал на его дисплей Брайля, он читал их вслух и тут же отвечал…

— Александр Васильевич, вы ослепли на том рубеже детства, когда человек не всегда осознаёт, что с ним происходит… Вам запомнился «зрячий» мир?

— Зрячий это мир или слепой, мне судить трудно. Во-первых, у меня сохранялось светоощущение. Во-вторых, неизвестно, видел ли я когда-нибудь полноценно. У меня наследственная болезнь — синдром Фридрейха. Зрение, как и слух, ухудшалось постепенно. Какое-то время родители этого не замечали. А потом обнаружили, что я ищу вещи руками, и потащили ко врачам.

— Что из цветного и зрячего мира вам запомнилось?

— Ничего. Цветное — точно нет. Только светлое и тёмное. Маму я помню, но только на ощупь. Зрительных образов мамы у меня не было, только осязательные. Папы — тем более. Я с ним не был так близок.

Зрительные эпизоды мне вообще вспомнить трудновато. Ну, вот. Мама ведёт меня из детского сада. Я по какому-то поводу разревелся. На глазах слезы. Вечер. И вот перед глазами как бы сходящиеся лучи света. Долгое время я различал дорогу — правая и левая сторона, края. Сейчас этого нет.

— Как вы учились ориентироваться в пространстве? Как смогли преодолеть слепоту в бытовом смысле?

— Слепота была неполной. Оставалось светоощущение. В детстве получше, сейчас и этого почти нет. В выходные я бродил по улице. Видел дорогу: тротуары, деревья, кусты, не в цвете, конечно, а на контрастном светоощущении.

Вплоть до университета обходился без ориентировочной трости. А когда слетел там с лестницы (к счастью, обошлось без травм), понял, что дальше так нельзя, и на следующий день отправился за тростью в специализированный магазин «Рассвет».

— Вы потеряли слух в девять лет — тоже в детстве. Звук исчез не сразу?

— Слух у меня падал с момента рождения из-за той же болезни Фридрейха. Особенность её в том, что она поражает спинной мозг, нарушает работу задних столбов. Это даёт осложнения на головной мозг — на слуховые и зрительные нервы. Происходит их атрофия. Поскольку болезнь наследственная, я родился больным. Она развивается в течение жизни, но очень медленно. Сначала заметили прогрессирующую слепоту. Потом глухоту. Так же, как и со зрением, мои проблемы со слухом установили, когда заметили, что я начал переспрашивать или вовсе не слышать слов.

Помню, отец задавал какой-то вопрос. Раз спросил. Два спросил. Пять спросил. А я всё никак понять не могу. Он психанул и собирался учинить надо мной физическую расправу. Но мама поняла, что происходит, и остановила его. Её о моём возможном падении слуха врачи предупредили.

Долгое время я понимал устную речь рядом стоящего или сидящего человека. Лет до 14-ти. Потом перестал понимать окончательно. Шумовой слух сохранялся долго, особенно высокочастотный. Сейчас у меня нейросенсорная глухота — шум могу расслышать только непосредственно в ухо. А если кто-то говорит рядом, то нет.

— Вам было страшно?

— Страха от того, что я слеп и глух, не было. Дело не в детском бесстрашии. А в постепенности процесса. Я ведь практически не замечал его… А вот другие страхи были. Как и многие дети, я боялся ночной темноты. Мне мерещились искры, снежные точки, и было страшно. И я прятался под одеяло.

— Ещё один стереотип. Говорят, что глухие часто слышат в ушах гул (фантомный звук). У вас такого не было?

— У меня такое всё время. И это не фантомный шум. Это шумит кровяное давление. Я гипертоник. Философ Феликс Михайлов в конце жизни стал практически слепоглухим. Носил слуховой аппарат и сильные очки. Он мне рассказывал, что у него в ушах звучат песни. Шутил: «Хорошо поют черти!». Тоже был сердечником, перенёс несколько инфарктов.

— Расскажите, пожалуйста, как к вам приходят гости? Раньше, когда вам звонили в дверь, лампочка в комнате начинала ярко мигать? А сейчас?

— Сейчас там ещё и вентилятор. Поэтому я прошу, чтобы звонили долго и непрерывно — чтобы я почувствовал движение воздуха. А раньше, наоборот, просил, чтобы нажимали часто, и тогда свет сверкал яркими вспышками. Так легче его заметить. Но сейчас я его практически не вижу.

И вообще, незначительные светоощущения — они различны. Светоощущение было и у Юрия Лернера1, и у Натальи Корнеевой. Они могли более или менее свободно ходить. А трость для блезиру, так сказать. Не для ориентировки, а чтобы показать, что у человека проблемы со зрением. Остаточное зрение у них было до 5 %. Это немало. Они могли читать крупные буквы и цифры. Например, Лернер мог увидеть цифры, расположенные на автобусе низко. Мне-то просить надо было. О Сироткине не говорю, потому что у него абсолютная слепота.

Моё светоощущение менялось от детства к старости. Это была не константа, а переменная величина. У меня полпроцента зрения всего осталось. Такое состояние называется практически тотальной слепотой. Что-то есть, но очень мало.

— Сколько у вас осталось слуха? Если теоретически через шлемофон2 вы можете услышать свой голос?

— Голос сам по себе я не слышу, а через специальные динамики такая вероятность есть. Но это будет зависеть не столько от меня, сколько от устройства, от наличия микрофона. Через слуховой аппарат слышу голоса, и свой тоже, но ничего не понимаю.

У меня нейросенсорная глухота. Была четвёртая степень тугоухости на правое ухо и четвёртая — на левое. Сейчас стало ещё хуже. Особенность моего слуха в том, что он высокочастотный. У глухих часто сохраняется низкочастотный слух, а у меня наоборот. Поэтому звонкие звуки до меня доходили, а низкие нет. И провал в речевом диапазоне — от 1000 до 3000 Гц.

Я не люблю современные слуховые аппараты — их как-то по-дурацки настраивают. Раньше, в 80-е годы, у меня были слуховые аппараты с колёсиками, позволяющими регулировать громкость. Если было слишком громко, я делал тише. Так я мог слышать музыку в концертном зале или парке. Я очень люблю духовые оркестры!

А новые аппараты сделаны так, что когда батарейка начинает садиться, громкость сохраняется. И её нельзя регулировать! В итоге, может быть, голос я услышу, но ни черта не пойму. А в концертном зале будет сплошной вой.

— Что из музыки вам нравится больше всего?

— Я с детства влюблён в духовые оркестры. Знакомство с первым было очень смешным. Я был очень маленьким. В День железнодорожника мама повела меня на торжественное собрание (она работала на железной дороге) и праздничный концерт в летний кинотеатр. А у Фрунзенского отделения ЖД был свой духовой оркестр. Я им очень заинтересовался. Мы уселись прямо за ним. И когда оркестр начал играть гимн Советского Союза, а вы же знаете, как он начинается (поёт. — В. К.)? Вот это первое «ААААААА», когда оркестр гремит и грохочет (бьёт по ручке кресла. — В. К.). И вот, когда я услышал этот первый долгий рёв-грохот, я закричал: «Сейчас будет гроза!» и потащил маму под крышу. Принял первую ноту за гром! Меня насилу успокоили, объяснили, что это не гроза, а оркестр. После этого я стал внимательно слушать. И с тех пор духовая музыка — моя любимая.

В моей фонотеке много маршей и вальсов. Есть и похоронные марши. И танцевальная бальная музыка. Иоганн Штраус — самый любимый.

Кроме этого, я люблю симфоническую музыку. Например, прослушиваю подряд симфонии Шостаковича. Но их трудно слышать — очень большой разброс громкости.

— В 1964 году вы попали в Загорский интернат для слепоглухих детей (тогда он назывался детским домом для слепоглухонемых). В ваши 11 лет — 13 сентября. Как произошла встреча с миром дома-интерната и его воспитанниками?

— Было сложно. Я в школе слепых был изгоем. И настроился на продолжение этой истории. Со взрослыми сразу было хорошо. Я почувствовал их доброту. А ребят заранее боялся.

Так как я прибыл без медицинских документов, первую ночь мне пришлось переночевать в изоляторе. О новеньком узнали другие ребята — Сироткин с Лернером. Зашли в изолятор познакомиться. Первое время мы общались через брайлевскую машинку. Дактилологией я овладевал долго. Медленно запоминал буквы, медленно воспринимал. И свободно стал общаться только с лета 1965-го.

Так что ребята писали через машинку, а я читал. И отвечал через машинку. В первые же дни произошёл конфликт. Мне даже объявили бойкот! «Мы тебя знать не желаем», — написали они на брайлевской машинке.

Я скучал по дому, по маме. Плакал по ночам. Моё хныканье мешало спать няньке. Двери в спальне были открыты. А место няньки на диване — это недалеко, в коридоре. Сама она не имела права применять ко мне силу. Будила Сироткина с Лернером. Сироткин клал руки мне на грудь. Как бы душил. При плаче дыхание порывистое. И грудь судорожно поднимается и опускается. И вот Лернер по сигналу Сироткина «успокаивал» меня ударами в грудь, пока я громадным усилием воли не начинал дышать равномерно.

Вот так я провёл первые месяцы в Загорске. Но нет худа без добра. Я круглые сутки читал. С этим тоже воевали. Ночью, как известно, полагается спать, а не читать. У меня пытались отбирать книги. Бог весть каким десятым чувством я ощущал приближение «ночных стражей порядка» — фельдшера и нянечек. Чувствую ветерок — и прятал книжку между кроватями или кроватью и стеной, если спал у стены. Прятал стоймя. А стражи были громоздкие, не могли залезать под кровать, до книжки не дотягивались. Отойдут, я снова за книжку.

Какое-то время читал под одеялом. Но они это быстро просекли. Найдут что-то твёрдое и отбирают. Так что я стал читать открыто, а чуть ветерок — описанный способ.

Но в целом детдом я принял хорошо. Как доброе место.

— Профессор Иван Соколянский одним из первых в СССР начал заниматься обучением слепоглухих детей. В 1923 году в Харькове он создал школу-клинику для них. Среди восьми его воспитанников и воспитанниц была и Ольга Скороходова…

— Поправлю. Параллельно были две группы: в Харькове — у Соколянского, а в Петербурге — у Августы Ярмоленко (у неё тоже было восемь детей). Соколянский не тем был славен, что первым начал, а тем, что добился наибольших успехов, произвёл революцию в обучении слепоглухонемых (так тогда называли слепоглухих. — В. К.) и стал учителем Скороходовой. А она — первая в СССР слепоглухая, получившая высшее образование и защитившая кандидатскую. Её книга «Как я воспринимаю, представляю и понимаю окружающий мир» — психологическая. И моя книга «Встреча Вселенных, или Слепоглухие пришельцы в мире зрячеслышащих», по сути, — её продолжение.

— Вы общались с Ольгой Ивановной?

— Да, конечно. Она приезжала к нам в детдом — была одной из его основателей вместе с Мещеряковым. Он её и привозил. Жила в изоляторе по несколько дней. И была «оккупирована» старшими ребятами. Особенно близка с ней была Наташа Корнеева. Но и Сироткин с Лернером тоже. Мне было через этот кордон практически не прорваться.

— Может, вспомните какой-нибудь эпизод, связанный с ней?

— Когда мы уже были студентами, Корнеева отлучилась по каким-то делам. И попросила меня посидеть со старушкой. И вдруг Ольга Ивановна говорит: «Я хочу пи-пи». Я растерялся. Что такое «пи-пи»?

Тут она кинулась внимательнее ощупывать мои руки. «Саша?» — «Да». Много смеялись по этому поводу. Особенно Наташа, человек с большим чувством юмора. Ольга Ивановна на неё ворчала: почему не предупредила? А она хохотала.

— Много говорят об условиях, которые были созданы для «четвёрки» в МГУ. И учебники по всем предметам по Брайлю, и у каждого сопровождающий…

— А как иначе? Незрячие же! Правда, у нас с Сироткиным помощник был один на двоих (так называемый секретарь). Так оказалось удобнее. Но курс не был адаптирован. Нас только освободили от некоторых предметов — математики, статистики, иностранного языка.

Университет выделял деньги: 2000 рублей в год на перепечатку учебников и специальной литературы. Часть книг для слепых издавали по Брайлю. Например, учебник по математической логике Горского. Или по истории КПСС — был такой экзотический предмет. По научному коммунизму, по истории философии, по всем этим «сверхнужным» предметам. А вот «Основы общей психологии» Рубинштейна нам пришлось перепечатывать. «Проблемы развития психики» Леонтьева — тоже.

Но денег хватало. Один брайлевский лист стоил 20 копеек. Рубль — пять листов. 2000 рублей — 10 тыс. листов. А листы — вот такие (показывает — больше, чем А4. — В. К.). Мы даже заказывали себе книжки! Я, например, «Тёркина на том свете» заказал, «Записки серого волка», «Улыбку фортуны» Ахто Леви…

Как проходили занятия? Преподаватель или гость сидит за «зрячей» клавиатурой, печатает на ней. А слепоглухие с так называемыми такторами, у каждого — свой. Сколько такторов, столько и нас — или наоборот. Каждое устройство с брайлевской клавиатурой. И мы понимаем, что нам говорят.

Всё это вместе — зрячий центральный пульт и периферические такторы — называлось телетактор. Самый совершенный телетактор имел строку из двадцати четырёх брайлевских шеститочий. Такова длина строки в простейшем металлическом приборе для письма по Брайлю.

Вот преподаватель вызывает кого-то ответить — включают вентилятор, стоящий около одного из нас, дескать — пожалуй к доске. Мы говорили голосом и одновременно печатали на брайлевской клавиатуре. У остальных «шёл» текст наших ответов. Да, условия были созданы идеальные. Сделали всё, что можно.

— Почему решили продолжить образование?

— Мы не решали — за нас решили. Это было продолжение «Загорского эксперимента». В нашем обучении был заинтересован психфак. Там нас и собрали. Когда у меня спрашивают, почему я выбрал психологию, я обычно смеюсь. Всё было наоборот. Психология выбрала меня.

— Получить учёную степень — было ваше желание или Александра Ивановича Мещерякова (учителя А. В. Суворова)?

— Они с Ильенковым мечтали, конечно. Но Мещеряков умер в 1974 году. А мы окончили университет в 77-м. Вскоре умер и Ильенков. Я обе диссертации защитил с помощью лаборатории академика Алексея Бодалёва и многих других людей. Я был в этом заинтересован и работал всерьёз.

Степени-то меня особенно не интересовали! Важнее было передать опыт и знания, продолжить «Загорский эксперимент». И тут рухнул Советский Союз, и стало не на что жить. В 80-е мне хватало 130-ти рублей в месяц — оклада и 80-ти рублей пенсии по инвалидности. Я жил один, без семьи. Мог помогать маме. На свои деньги летал к ней во Фрунзе в гости.

В 86-м году мама с детьми переехала поближе, в Десногорск. Это Смоленская область. Отец к тому времени умер. Постепенно я всех перетащил в Москву. Сначала брата — за год до маминой смерти. А после — сестру. Сейчас они все трое в колумбарии…

В общем, после падения СССР мне нужен был срочный карьерный рост, а для этого — защита. Вот я и попросил помощи у Бодалёвской группы. У меня к тому времени уже была сформулирована тема — «Саморазвитие личности в экстремальной ситуации слепоглухоты». К декабрю 1993-го я сдал кандидатские минимумы. Тогда-то и подключились: Вилен Чудновский, Наталья Карпова, сам Бодалёв. Ирина Саломатина перепечатывала для меня литературу. В общем, мои защиты — коллективная победа. Не только моя личная.

Кандидатскую я защитил 31 марта 1994 года. Из младшего стал просто научным сотрудником. В сентябре 1994-го мне предложили, не расслабляясь, готовиться к докторской.

Предложение пришлось очень кстати. У меня была огромная рукопись, которую я закончил в марте 1993-го. Называлась она «Проблемы конкретной человечности». 20 печатных листов, 500 зрячих машинописных страниц через два интервала! Мне помогли размножить её, делали ксерокопии. Рукопись и стала обеими моими диссертациями. 180 страниц кандидатская. Остальные — докторская. Я их защитил в форме научного доклада. При поддержке батальона (улыбается). Доктором психологических наук я стал 21 мая 1996 года.

Мамы на кандидатской не было, она лежала в больнице. А вот на докторской она была — и была главной героиней. Учёная публика подходила, поздравляла её с сыном, которым можно гордиться. Мама рассказывала: сижу, мол, никого не знаю, а меня все обнимают и целуют.

Естественно, обе мои диссертации ей посвящены. (с грустью) Она умерла в феврале 1997-го, 4 февраля.

— Как это светло и трогательно звучит! А скажите: как вы начали преподавать? Сами хотели или предложили?

— И предложили, и хотел. С детьми я работал уже 15 лет, с 1981 года. Тогда я в них и влюбился. Любил общаться. А уж преподавать!.. Я мечтал хоть в чём-то быть им полезным. Когда я защитил докторскую, устроился на дефектологический факультет Московского педагогического государственного университета на Юго-Западной. Плохо было то, что мне дали группу слабослышащих студентов, а это только так называется «слабослышащие», на самом деле — глухие. А я жестов не знаю. Как им преподавать? Стал записывать лекции и распечатывать на принтере. На каждое занятие приносил два экземпляра распечатки. Всё-таки картриджи дорогие. А я всё делал за свой счёт. И так два семестра.

Перед вторым семестром умерла мама. Но я не остановил работу. Тогда-то и возник черновик моей будущей книги — курса лекций по совместной педагогике, которую издали в другом университете, у Бориса Бим-Бада.

В МГППУ я начал читать лекции как почасовик. И вообще, где бы ни предложили, не отказывался! Сейчас я достаточно опытный преподаватель. Наплевав с высокого места на все стандартные методики, всё делаю по-своему. Студентам сбрасываю на флешку литературу курса.

Поначалу я принимал экзамены так: подолгу разговаривал с каждым студентом. Зачёт у меня шёл целый день. А сейчас всё быстро. Не они мне сдают, а я им. Задают вопросы, а я отвечаю. То есть, фактически, это — консультация. А потом Олег (друг и сотрудник А. В. Суворова. — В. К.) автоматом: всё отлично, всем зачёт!

Вот таким я стал преподавателем. Рассуждаю просто: студенты заморочены, завалены учебными курсами. Всё по всем предметам выучить невозможно. И чему они научатся за мои маленькие часы? Лучше пообщаться по-человечески.

— Для человека, не знакомого с жизнью слепоглухих, — немыслимо, как слепоглухой, практически тотальник…

— Я хуже, чем тотальник! Я ещё и колясочник!

— Простите. Так как вы живёте в одиночестве?

— Покушал, поспал. Покушал, поспал. Вот как проходят мои дни (смеётся)! А в промежутке Айфон или вот это устройство (показывает на дисплей Брайля. — В. К.), или музыка. Фридрейх к моей старости выполнил всю программу. А программа такая: больной позвоночник, уши и глаза, атрофия зрительных и слуховых нервов. Боли в спине теперь очень сильные. Прогрессирующая атаксия — головокружение. Из-за Фридрейха я и сел в коляску. А ещё я метеозависимый, очень мучаюсь.

— Когда вы впервые обратились к творчеству?

— В три года. Сначала это была игра-фантазирование. Потом её подкрепило чтение. А ещё я любил играть с рельефными географическими картами, постоянно что-то придумывал! Первая попытка написать стихи была предпринята в 8–9 лет. Следующая — в апреле 1967-го. В неполные четырнадцать. С тех пор пишу постоянно.

Я вообще литературный человек! Больше, чем какой-либо другой. Я таким способом себя осмысливаю. Волнует какая-то проблема, решить не могу — так хоть обдумаю! В тексте это легче делать. Но есть и оборотная сторона медали — я страшный болтун и не могу держать тайны внутри. Вот и пишу — обо всём.

— Что, на ваш взгляд, самое важное в художественном тексте?

— Точность. Я этот вопрос решил для себя ещё подростком, в 16-17 лет. Везде, в любом тексте, самое главное — точность. И в научном тоже. Но точность бывает разная. В научном тексте точные формулировки, а в художественном — образы, точно передающие то, что автор хотел сказать.

— Что для вас поэзия?

— Нет, стихи не сочатся кровью. Они есть эта самая кровь. Кровоизлияние.

— Назовите, пожалуйста, нескольких любимых вами отечественных и зарубежных поэтов.

— Из отечественных — на всю жизнь, с подросткового возраста, — Твардовский. Пушкина даже стыдно называть — нельзя без Пушкина. Он вне сравнения. А на втором месте — Некрасов. Очень его люблю! Ещё Кедрин. Зарубежные? «Фауст» Гёте, пожалуй. И Беранже, его «Песни». Ну и, конечно, «Песнь о Гайавате» Лонгфелло в переводе Бунина.

— Прочитайте, пожалуйста, что-нибудь из своего, любимого!

— Прочитаю «Дом». С него началось наше с Олегом общение.

Ни капли не веря в чудо,

Кому-то молюсь порой:

Возьмите меня отсюда,

Возьмите меня домой.

О Господи, — всё вздыхаю,

Расстроенный и больной.

Прошусь, а куда — не знаю:

Возьмите меня домой.

Где мне разрешат в счастливой

Компании — быть собой,

Где не было бы надрыва…

Возьмите меня домой.

И где бы не приставали

С моралью ко мне любой,

На свой бы лад не меняли…

Возьмите меня домой.

Где добрые греют взгляды,

Где каждому каждый — свой,

Где сразу — на помощь рады…

Возьмите меня домой!

Написано 17 января 1993 года. Это название придумали ребята Детского Ордена Милосердия из Свердловской области, когда посвящали меня в свои Рыцари и я прочитал им это стихотворение.

И это Дом во всех смыслах. И Детский ордер милосердия — Дом, и те люди, с кем мы дома, с кем нам хорошо.

Первая публикация: Парадигма, № 2, 2020

Беседовал Владимир Коркунов

1 Юрий Лернер, Наталья Корнеева и Сергей Сироткин, как и Александр Суворов, — участники «Загорского эксперимента».

2 Специальный аппарат, который разрабатывают для Александра Суворова.