Моя рука ведет
Во тьму,
Туда, где тишина,
Туда, где каждый —
В глубине,
Внутри себя.
Туда, где мир —
Один, в зерне,
В ростке,
В касанье рук.
Ирина Поволоцкая
Не странно ли, — подумает, пожалуй, читатель, — соединять тексты под одной обложкой единственно по признаку особенностей восприятия мира их авторами? А ведь сейчас перед нами — именно такая книга.
В этом не было бы ничего особенного, если бы речь шла о мировосприятии в большом и отвлеченном смысле: о принципах, об идеях и идеалах, о ценностях и целях… Но на сей раз имеется в виду восприятие в самом буквальном его смысле — ближайшем, телесном: о том чувственном образе мира, который при написании этих текстов был перед глазами у пишущих. Такое — да, чрезвычайно редко, тем более, что выражение «перед глазами» в отношении большинства авторов стихов и прозы этого сборника вынуждено звучать метафорически. Они не видят — того, то есть, не видят, что обыкновенно видит среднестатистическое большинство. Или видят совсем немногое. Некоторые из них даже и не слышат — или слышат совсем чуть-чуть.
Знание о мире эти люди получают на ощупь. Пальцами рук, ногами, всей поверхностью кожи (оказывается, это очень много). А ведь есть еще и запахи — важнейший канал восприятия («И август пахнет медом и вином», — говорит Евгения Смоленская. «И даже — представляете? — я нюхал/ зверюшек, что показывали люди», — рассказывает о своих впечатлениях в зоопарке Алексей Богатый, вспоминая, как уже в детстве, в деревне «гусяток, индюшаток и цыпляток» «узнавал на слух и запах». «Все нежнейшие весенние запахи волнуют, как в первый раз», — признается Наталья Демьяненко, а невидящая и неслышащая Ирина Поволоцкая называет запах «слышным и видимым»). Есть тяжесть и легкость, сухость и влажность, есть, наконец, холод и тепло (в его облике Евгения Смоленская, например, чувствует свет: «День и ночь небесные огни/ будут нам дарить тепло…», а для Максима Черного «теплым» оказывается джаз. Оставшиеся человеку чувства, восполняя утраченное, работают друг на друга, проникают друг в друга, срастаются). Есть еще и ритм — который чувствуется не только слухом и даже, на самом деле, не в первую очередь им — но всем телом.
Благодаря этому чувству — пронизывающему человека, организующему и держащему его речь (в том числе и внутреннюю, в первую очередь ее) — слепоглухие, как мы увидим, способны писать не только прозу, но и стихи.
И, наконец, есть еще сила, которая придает всему этому цельность и смысл. Даже, наверное, две, хоть и связанные друг с другом: разум и воображение.
И картина мира, внутренняя его карта у людей, лишенных способов восприятия, которые нам привычно считать главными — зрения и слуха, — безусловно, складывается — и очень подробная, и сложная. Со своей системой ориентиров.
И, к счастью, они могут ее выговаривать — и делают это. В сборник вошли произведения, отобранные из большого конкурсного материала, — перед нами только вершина айсберга. У этого мира (да, он, конечно, несколько отделен от зрячеслышащего) есть своя словесность. Он тщательно прочувствован и внимательно продуман.
В каком-то смысле перед нами — свидетельства представителей иного видения. И вследствие этого, неминуемо, — отчасти другого (только отчасти!) понимания жизни. Поэтому для большинства из нас, зрячих (хороший повод, кстати, задуматься: таких ли уж при этом, на самом-то деле, зорких?) читателей эта книга станет путешествием в неведомое.
Сергей Новожеев (сам живущий с ограниченным слухом и зрением — «немного вижу, слышу с помощью слухового аппарата и читаю книги по Брайлю») — рассказывает «о человеке, который никогда не сможет рассказать о себе сам», — о своем дяде Сергее Григорьевиче, слепоглухом с детства. «Никогда не ходил в детский сад, не учился в школе. А это значит, что на всю жизнь остался неграмотным. Общаемся мы только знаками и прикосновениями. Вдобавок, у него проблемы с опорно-двигательным аппаратом… Сейчас он с трудом передвигается по квартире. Больше 25 лет не выходит на улицу. Мы предлагали ему инвалидную коляску, но пощупав ее, он отмахнулся. Пришлось убрать коляску в сторону. Но, несмотря на это, он остается трудолюбивым и аккуратным человеком. Например, придя к нему в гости, я застал его сидящим на диване. Он аккуратно складывал свежевыстиранный платок у себя на коленях. Тщательно подгонял один угол к другому и разглаживал, чтобы было все ровно. Как по линеечке! <…> Он может обслуживать себя сам: накладывать и греть еду, наливать горячий чай. После еды дядя обязательно моет посуду. Ползая на коленках, моет пол… Всегда терпеливо и упорно работает по дому. <…> Единственное его развлечение… слушать радио. Он много времени проводит с магнитолой. Лежа на диване, прикладывает ухо к одному динамику, а второй накрывает ладонью. Так он слушает музыку с помощью вибраций и остаточного слуха.» И даже при таких жестоких ограничениях, сжимающих мир человека, казалось бы, почти в точку, — «в его жизни было много интересного и необычного»! В сборник вошел рассказ о том, как в юности Сергей Григорьевич, научившийся плавать и нырять (!), ловил гребешков в бухте Федорова под Владивостоком и самостоятельно ходил на подводную ловлю (и это практически ничего не видя! — но придумал, как с этим справиться, изобрел целое приспособление). «Чтобы не заблудиться в открытом пространстве и не потерять берег, он пользовался двумя длинными и крепкими канатами. Первый канат соединял надувной круг с берегом. Одним концом второго дядя обвязывался вокруг пояса, а другой закреплял на надувном круге. И после этого спокойно отплывал от берега и нырял. И когда всплывал на поверхность, брался за второй канат и подтягивал к себе круг».
И ведь море давало ему свободу! — такую свободу, какой не бывало на суше. Сам Сергей Григорьевич рассказать об этом не мог, но чуткий племянник понял. «Когда слепоглухой человек ныряет, ему не надо смотреть, слушать и говорить. Он делает все на ощупь. Под водой чувствует всем телом любые посторонние движения на расстоянии. Морская вода легко поддерживает тело в любом положении. Захочет человек принять горизонтальное положение — ляжет и поплывет. Захочет пойти — встанет и пойдет. Легко, свободно и не больно! Падать не страшно, вокруг вода».
И все-таки особенно интересны здесь свидетельства о собственном опыте самих тех, кто видит мир не глазами. Каким же он им предстает?
И слова «трудный», «чужой», «непонятный», «враждебный», которые так и просятся на язык первыми, — никак не самые точные. Основания у них безусловно есть, но первыми приходить на ум им, как ни странно, пожалуй, даже и не стоило бы. Тем, кто утратил слух и зрение, успев вырасти (для них есть специальное название — «поздноослепшие»), — гораздо труднее. («Не буду вас обманывать, — пишет полностью ослепший в 26 лет Игорь Маркарян собрату по несчастью — молодому человеку, потерявшему зрение после аварии. — Будет непросто. Чтобы справиться с депрессией и смириться с тем, что вы ослепли, надо запастись терпением, мужеством, иметь силы для дальнейших жизненных испытаний и, конечно, надеяться на помощь близких». — Кстати, дальше он добавляет совсем неожиданную — и плодотворную мысль: «Но если посмотреть на это с другой стороны, можно найти и плюсы. Ведь теперь у вас появился шанс начать новую жизнь с чистого листа, подумать над тем, что вы раньше делали неправильно и для чего стали таким, какой вы есть». Его текст — вообще очень интересный: это почти пошаговая, практическая инструкция о том, как жить после утраты зрения, как справляться с собой, общаться с людьми и предметами, ориентироваться в пространстве, вообще заново осваиваться в мире. Буквально: набор техник, приемов, «лайфхаков»). Тем, кто родился в слепоту и глухоту как в собственное исходное состояние, своего рода норму, и с самого начала в нем осваивался, — существенно легче: у них нет чувства утраты.
Хотя да, у этих людей — особенно у слепых и/или глухих с рождения — все во многом иначе. Честное слово, может даже показаться, что они своего рода иностранцы: говорящие на другом языке.
«Родился я в семье деревенских глухих родителей, — рассказывает слепоглухой Владимир Елфимов, постепенно утративший зрение (и даже не заметивший, когда это произошло окончательно), — и с первого года свободно общался с родителями на русском жестовом языке, при этом не зная ни одного слова на обычном русском языке. Отец был совсем неграмотным, мама имела очень маленький словарный запас, может быть, всего сто-двести слов, в основном, имена существительные. Возможно, поэтому мои проблемы со зрением родители не замечали. Зато я с раннего возраста понимал, что мой отец плохо видит в темноте, и мама на это часто указывала. Помню жизнь в доме при свечах в холодное время года. Когда на улице рано темнело, на стол ставилась свеча или керосиновая лампа с увеличительным стеклом, и я видел, что папа не очень-то хорошо видит и мало разговаривает в такой обстановке. Когда он куда-то шел, то обязательно вытягивал вперед руки, чтобы не стукнуться о что-нибудь. Вот и я рефлекторно входил в темное пространство с вытянутыми руками… Мама это видела и думала, что я “играю” в папу, копируя его движения и особо не обращала внимания на эти детские “причуды”».
Так как же на самом деле все устроено в текстах, которые они пишут?
Прежде всего: там несколько иначе распределены отношения между образами. У тех, кто не может видеть, ведущую роль приобретают те из них, материал для которых поставляется иными органами чувств, — в случае тех, кто способен слышать, это прежде всего слух. У поэта Алексея Пижонкова, например, прямо чувствуется, как звук поддерживает мир, удерживает его в бытии, буквально гарантирует само его существование: «Шепчет Волга, и словно баюкает песней чудесной, <…> Шепчет Волга Тверце, а о чем — нам про то неизвестно,/ Но пока они шепчутся так, город будет стоять». Кажется, такую мирообразующую, жизнеподдерживающую силу в звуке способен в полной мере почувствовать только тот, для кого он — одна из главных форм связи с миром, во многом берущая на себя функции недостающей формы. В звуке, не обязательно слышимом, являет себя движение времени: «Нам август не спеша поет про осень,/ Как про весну — февральская капель» (Евгения Смоленская).
А Николай Кузнецов слышит сам воздух (и чувствует его форму) так, что наполняющие его звуки становятся цветными:
Воздуха синие стоны —
Ветра игра под Луной,
Арфы бессонные звоны,
Слепок Вселенной живой.
Слепок чарующе-нежный:
Звук и беззвучье тая,
В склонах мерцающей бездны —
Звезды, седые моря…
Слух не просто становится зрячим, он отчасти перенимает и свойства других чувств, — например, осязания. У Кузнецова звук (в данном случае — пение цикад, но так ли уж важно?) пространствен, он (так и хочется сказать — «зримо») поднимается вверх и спускается вниз, он — отчасти демиургически — соединяет небо и землю:
В горы забирается
И к прибою сходит
Этот хруст, связующий
Землю с вышиной.
И, чтобы уж окончательно устранить наши сомнения в демиургичности звука, чуть дальше Кузнецов говорит о своих цикадах:
Но слова их звучные
Воздух создают.
И уж конечно, звук приобретает особенное значение в отношениях с любимым человеком, — он становится не просто средством этих отношений, но самой средой, в которой они осуществляются. По звуку — тем более, если он — музыкальный, можно двигаться, уверенно опираться в движении на «нотный стан» как на твердую конструкцию; в нем можно и блуждать (поэт неспроста употребляет в связи с музыкой слово «лабиринты», которое для видящего имеет скорее пространственный смысл: сложноустроенное пространство, в котором путается зрение), и выпутываться из этого блуждания, находя верную дорогу. «А я б хотел тебя по музыке вести, — говорит своей любимой Алексей Пижонков, — Сквозь нотный стан, аккордов лабиринты…»
Еще интереснее, когда источником поэтических образов становится осязание. Говоря о земле Крита, Николай Кузнецов словно ощупывает ее:
Камень лег в основу Крита
Тайной древних чувств и слов.
Время — море, но разбито
На слои известняков.
Камень, предмет осязания, для поэта оказывается настолько красноречив, что позволяет почувствовать и звуки, и дыхание некогда связанных с ним жизней:
В камне — все воспоминанья,
Молчаливость чья звенит:
Отзвук, след — его дыханье,
Тени пальцев, ног, копыт.
Но у Кузнецова и того интереснее: он подключает к формированию образа уж совсем как будто неименуемое чувство (на самом деле, просто не имеющее в нашей культуре устойчивого, общепринятого имени) — чувство цельности, чувство связи проживаемых впечатлений, родственное, кажется мне, чувству движения и равновесия:
В лестнице всех наслоений
Можно сердцем проследить
Глубины живых мгновений
Нас связующую нить.
Слепой с детства Алексей Богатый, нюхавший зверей в зоопарке, говоря об этом, на равных правах со словом «унюхал» («Жираф-жирафыча унюхал я впервые») и даже чаще этого окказионализма использует слово «видел»: «и карликового петушка увидел», «и кролика в том зоопарке видел». Тем же словом называет свою встречу с мини-компьютером для слепых Наталья Демьяненко: «…я это чудо увидела». Игорь Маркарян, говоря о внутреннем восприятии ощупываемых предметов, употребляет оборот «пространственное видение». — То есть, свойственный им способ восприятия для этих людей — тоже видение. Просто не глазами.
Один из самых интересных, жестких и честных авторов сборника, Ирина Поволоцкая, у которой здесь — и стихи, и проза, — дает подробное описание того, что чувствует, в чем живет человек со слепоглухотой.
«…Тихо. Совсем тихо. Всегда. Это — всегда. Это — глухота. Иногда в тишине — шум. Визг. Звон. Неприятно, но это тоже — есть. А может быть — бормотание, неясные, непонятные звуки. Они становятся разборчивыми, когда надеваешь аппарат. Но могут остаться непонятными даже с аппаратами. Реальность глухоты разнообразна…
Темно. Иногда вспышками свет, молнии, фейерверки. Иногда — смазанные пятна непонятных очертаний. И это — всегда. Это — и днем и ночью. Это — слепота. Может быть — цветной туман, расплывчатые формы, искаженные образы, а может — светлое пятно на черном фоне…»
Кстати, составители сборника поступили мудро и человечно, отказавшись от идеи указывать о каждом из авторов книги, чего именно ему недостает: слуха и зрения или чего-то одного (в книге есть несколько работ от авторов с одним сенсорным нарушением, напр., Анатолий Киселев), в какой степени, с рождения ли или со времени более позднего — успел ли, то есть, человек получить зрительных и слуховых впечатлений от мира, набрать их себе в запас, отправляясь в темноту и тишину. Собственно, они отказались тут от биографических справок вообще (ограничиваясь лишь упоминанием места жительства авторов — как правило, это город, но иногда только страна — Украина в случае Игоря Маркаряна, Белиз/Канада у Лиды Юсуповой), не называют даже года рождения, избегая таким образом и косвенных отсылок к жизненному опыту авторов, к его объему (некоторые, правда, рассказывают это о себе сами: Владимир Елфимов, Игорь Маркарян, отчасти Светлана Дубровская, совсем немного — Карина Жакова, но они в меньшинстве).
Такое решение понятно: ведь не медицинское же это издание, в конце концов, не собрание иллюстраций к диагнозам. С одной стороны, да, авторы здесь собраны по признаку того, что нынче неполиткорректно называть жестоким словом «инвалидность» (им самим точно не нравится это слово: «“Мужественные” — не инвалиды, — настаивает одна из них, Ирина Поволоцкая. — Это — те, кто борется —/ За себя и — за тех, кто сдался/ (Потому что — не все сильны) <…> Вживую рвущие цепи ограничений». Но при этом составители дают понять, что написанное авторами рассматривать сквозь призму инвалидности не стоит: лучше всего, чтобы тексты говорили сами за себя. Просто стоит помнить, что это — речь изнутри человеческого опыта, устроенного иначе, чем наш, и во многом замкнутого на самого себя.
Мы живем среди незрячих,
интересный мир вокруг,
но живем одной семьею,
необычный этот круг.
В нем есть все и понемножку,
есть изгой и есть кумир.
он огромен — как планета
под названьем Тифломир.
(Александр Галан)
Впрочем, идея отдельного «мира» слепоглухих у некоторых из них сама по себе вызывает протест. «Мне не нравится, — настаивает «практически тотально» слепоглухая Наталья Демьяненко (ограниченная еще и в передвижении — на предваряющей текст фотографии она — в инвалидной коляске), — когда говорят о мире слепоглухих. Как будто непроницаемый забор ставят между людьми без слуха и зрения и всеми остальными. Не хочу я быть составляющей какого-то замкнутого мира. Не хочу быть за забором».
О трудностях (и их преодолении), о зависимости от помощи извне, о неминуемо связанном с особенностями их восприятия внутреннем одиночестве авторы сборника, разумеется, упоминают.
Ты в тишине. Ни звука…
А слова чужие
Тебе не исказят ли вольно иль невольно?
И ты во тьме… И что на самом деле
Скрывает сумрак, разлитый вокруг,
Как будто пропитавший самый воздух?
Тебе переведут — решая сами — как много.
Тебе расскажут — что сочтут полезным…
(Галина Ушакова)
Но главной темой они этого все-таки не делают, — даже героического преодоления трудностей и препятствий, хотя, казалось бы, имеют полное право. Главная тема, объединяющая все тексты книги, — взаимодействие мира и человека, удивление человека миру — как правило, радостное и благодарное. «Интересный мир вокруг».
Говорят авторы и о том, как два вида опыта — наш и их — связаны. Об их взаимосообщаемости свидетельствует Ирина Поволоцкая, чувствующая мир во многом через руки собеседников. «Улыбаюсь сердечности/Ваших рук», — говорит она.
Руке в руке —
Преграды нет
Преграды все —
В уме.
Рука твоя —
Мой проводник,
Туда, где слышен
Мир,
Туда, где цвет в глазах
Рябит,
Туда, где каждый —
«Сам».
Моя рука ведет
Во тьму,
Туда, где тишина,
Туда, где каждый —
В глубине,
Внутри себя.
«…после почти полной потери слуха я очень глубоко и прочно ушла в себя. Выцарапать из меня что-нибудь помимо дел практически никому не удается», — признается Наталья Демьяненко, — работающая при этом «в редакции журнала, который читают по всей стране» и на ощупь освоившая компьютер для слепых, «тифлокомпьютер» «Эльбрайль». Одно только описание устройства этой штуки с ее программным и прочим обеспечением — а оно тут изрядно подробное — вгоняет зрячеслышащего гуманитария в нервную дрожь. А у слепоглухой Демьяненко получилось.
И, кстати, благодаря подробнейшему описанию этой неведомой нам техники в опубликованной здесь переписке Демьяненко с ее корреспондентом-наставником (а затем — любимым человеком, что — отдельный сюжет) мы можем составить себе представление о том, как она устроена и как пользователи с ней взаимодействуют. Это захватывающее проникновение в чужой телесный опыт.
«Наибольший интерес, — пишет Наталье наставник, — представляет режим панорамирования дисплея. Благодаря этому режиму Вы и не заметите, что на этом дисплее всего 14 ячеек. Весь текст дисплей выстроит в виртуальный столбик длиной всего в 14 символов, и Вам не придется передвигаться вправо и влево с помощью кнопки Панорамирования, с которой мы познакомились ранее, — достаточно будет нажимать качельку брайлевской строки вниз. Попробуйте, и Вы быстро согласитесь со мной, что это очень удобно. Кстати, как качелек, так и режимов переключения режимов их навигации — две, и каждую качельку Вы можете настроить автономно. Это значит, что при желании с помощью левой, например, качельки, Вы сможете читать текст по абзацам, а с помощью правой — передвигаться в режиме панорамирования».
Получилось и у Светланы Дубровской — которая тоже приоткрывает нам, глазастым, дверь в мир техники, о возможностях которой мы и не ведаем. «Освоив работу приложений в IPhone, переводящих на Брайль необходимые сведения, — рассказывает она, — я знаю, как с их помощью получить информацию о внешности человека или определить номинал денежной купюры. <…> Техника настолько совершенна, что при необходимости можно гулять без сопровождения. Я иногда позволяю себе идти “куда глаза глядят” — как говорят зрячие. А про себя могу сказать: иду, “куда ноги топают”. Если окажусь в незнакомом месте, то не растеряюсь, а просто спокойно “посмотрю” в айфон. В специальном приложении будет написан адрес — номер дома и улица, на которой я нахожусь».
Впрочем, преувеличивать экзотичность присущего авторам сборника образа мира (или образов? — все-таки у тех, кому дано, пусть не видя мира, слышать его, и у тех, кто лишен и такой возможности, образы его не совсем совпадают) тоже не следует. В очень существенной мере эти образы складываются из того, так сказать, образного сырья, которое передаем им мы, видящие-слышащие, и определяются устройством наших собственных образов.
Ах, как птицы поют…
Но не слышу я их.
Ах, как струи звенят…
Но не слышу я их.
Ах, как краски горят…
Но не вижу я их.
Ах, как белы снега…
Но не вижу я их.
Руку дай, расскажи.
Не молчи.
Покажи.
(Ирина Поволоцкая)
Не видящие мира, не слышащие его тем не менее действительно представляют себе мир в его цельности, в полноте свойств, причем на удивление точно. Настолько, что очень часто говорят о нем так, как будто действительно его видят. Образы, связанные со зрением и видением, в нашей культуре ведущие, усвоенные авторами из прочитанных-услышанных текстов, пробиваются в их тексты на равных правах с прочими. «…и видятся у дома/ почти что незнакомые следы», — говорит Евгения Смоленская, видя эти следы, по всей вероятности, только в воображении, — но ведь видя же. Внутреннему видению Михаила Волынкина открываются «вершины голубых прозрачных гор» (вообще, на удивление, этот поэт работает исключительно со зрительными образами, которые делает — явно из чужих слов, но которые парадоксальным образом становятся для него своими, частью собственного опыта. «Чудеса я видел тут… горы из морей растут!»).
Дух минойский — бычье око —
Из-под каменных бровей,
Из своих веков глубоких
Смотрит в стаи наших дней, —
— вдруг говорит Николай Кузнецов о Крите, который до этого постигал исключительно ощупью и внутренним чувством. И у него же о цикадах: «Этих песнопевцев/ ты с трудом увидишь…» — поэт апеллирует тут к опыту не собственному, не к тому, который разделяют его собратья по незрячести, — но к общечеловеческому, который принимает как универсальный.
Более того, Кузнецов, незрячий, не раз говорит о цвете — явно имея перед собой четкий его внутренний образ. «Воздуха синие стоны» мы у него уже заметили, а вот и еще — неожиданное даже для многих зрячих:
Стрельчатые сети
Густо ткут собою
Воздух, чтоб оранжевел,
Чтобы зажелтел.
И снова:
Море моет берег,
В воздухе ж просторном —
Волн желто-оранжевых
Огненный прибой.
Это все о пении цикад. Но ведь это же чистейшая синестезия! — известная также под неточным и архаичным, но устойчивым и на свой лад даже обоснованным именем «цветного слуха» (у Кузнецова совершенно очевидным образом — именно он, классический, набоковский «цветной слух», восприятие звуков в цвете), при которой, как известно, внутренний образ переживаемого у человека складывается на основе не только того стимула, который он непосредственно воспринимает (скажем, опять же звука или прикосновения), но и образа, который его мозг со стимулами такого типа устойчиво связывает, независимо от того, воспринимается внешне что-то имеющее к ним отношение или нет. Грубо говоря, «цветнослышащему» для того, чтобы звук переживался как окрашенный, никакого цвета при этом видеть не надо: он всегда цветной и так. Звуки определенного типа неизменно переживаются синестетами как, например, окрашенные в строго определенные цвета; но им могут сопутствовать и любые другие свойства, — скажем, сухость или влажность, шершавость или гладкость… И да, у Кузнецова тоже это есть! — звуки пения цикад для него жгучие и сухие: «Зажигая землю/ Суховейным звоном…»
А Ирина Поволоцкая в своей тишине и темноте знает о «ярких звуках», — образ сам по себе синестетичный, хотя и данный ей исключительно на основании чужих свидетельств.
А у не раз уже цитированного нами Алексея Пижонкова, например, есть одно совершенно поразительное, целиком «зрительное» стихотворение — о том, как улетающие души погибших видят с высоты оставляемую землю. Оно — почти вовсе без участия слуха, — совсем чуть-чуть, косвенно, он здесь все-таки присутствует: «Уносим мы с собой печаль/ Речей немногословных», «Шумит под нами старый лес…» (но насколько подчиненное положение занимают тут слуховые впечатления!). Ни осязания, ни обоняния — ничего такого, чего и впрямь не могло бы, кажется, остаться у души, лишенной тела, — чистое, детально-ясное зрение, перед которым в последний раз разворачивается огромный театр покидаемого мира:
Плывем в небесной вышине,
Ни встать, ни оглянуться…
Как будто в детском, странном сне,
Но силы нет проснуться…
Плывем над нашей стороной,
Над кровлею родимой…
Вот здесь, у ивы над рекой,
Встречался я с любимой…
Уходим прочь от этих мест,
Полны тоски и муки,
Шумит под нами старый лес
И словно тянет руки…
Более того, в стихах явно незрячего человека способны вдруг появиться совершенно, казалось бы, неожиданные образы: «и проносятся дни, словно кадры немого (! — О. Б.) кино» (Алексей Пижонков). Да каким же образом он, подумаешь, может знать о немом кино, которое вообще доступно одному только зрению? — Очень просто: по свидетельствам. Ведь совсем не обязательно видеть что бы то ни было собственными глазами, чтобы знать о его существовании и о том, как оно устроено. Эти люди в своей темноте и тишине вообще больше знают о нашем красочном и звучащем мире, чем мы догадываемся. Их темнота и тишина — живые, переполненные образами.
И этот опыт — больше родствен нашему, чем мы, может быть, опять же догадываемся. «Преграды все — в уме», — как сказала Ирина Поволоцкая, многое знающая изнутри своей тишины и глубины о преградах и об их преодолимости. О том же — Наталья Демьяненко: «Это только на первый взгляд кажется, что мы порой как представители разных миров. Я все больше и больше понимаю: для того, чтобы почувствовать человека в его уникальности, увидеть и услышать душой, надо совсем немного — просто захотеть этого». Кстати говоря, у нее — получилось.
И не основание ли все это задуматься очередной раз над тем, насколько прав автор зацитированной до, кажется, полной уже незамечаемости мысли? Зорко ведь действительно одно сердце. Самого главного глазами не увидишь.
Предисловие к сборнику «Зоркое сердце» (2019).